Годовое собрание Общества вызывает беспокойство и у нашего председателя. Вот что пишет Евгеньев 1 декабря 1922 года:
«Глубокоуважаемая Евгения Алексеевна, я получил повестку на заседание Некрасовского общества 3 декабря, которая вызывает ряд вопросов: 1) чем мы займем собравшихся, т.е. каков порядок дня? 2) Будет ли доклад К.И. Чуковского? 3) Если нет, какое сообщение сделает АНАТОЛИЙ ФЕДОРОВИЧ Кони? 4) Какое сообщение Вы ждете от меня? Я сейчас безумно занят литературной работой, которую должен представить к 7 декабря. Нового писать и готовить абсолютно не могу. У меня есть большой доклад "Некрасов и Тургенев", но он слишком велик для отчетного собрания. Затем я мог бы огласить некоторые неизданные документы, относящиеся к 1) закрытию "Современника", 2) счетам Некрасова с Белинским. Будет ли это интересно? Во всяком случае класть в основу программы заседания этого нельзя. Не обратиться ли к Кудринскому или Гриневской? Годовое собрание должно быть интересным. ... Не зайдет ли передать Ваш ответ Лидия Евгеньевна... Если ей зайти завтра не удастся, будьте добры, черкните пару слов. Бесконечная Вам благодарность за хлопоты о дровах.
Душевно преданный В. Максимов».
К концу 1923 года никакими силами нельзя было вдохнуть жизнь в дело, которое угасало. У меня сохранилась повестка Петрогубполитпросвета, от 4 ноября 1923 года, приглашающая на заседание бывших членов Некрасовского общества и Тургеневского общества, посвященное памяти Тургенева. Папка со всеми делами Некрасовского общества, согласно соответствующей статьи устава, передана в Пушкинский музей.
Зимой 1923 года Николай Арнольдович, работавший в военном ведомстве, желая сделать мне сюрприз, выписал мою мачеху по казенной литере в Ленинград. В день ее приезда я была больна гриппом и лежала в постели. Передо мной явилась, предварительно взяв ванну, маленькая, сухенькая, сгорбленная старушка. Трудно было в ней узнать мою всегда такую моложавую, красивую, кокетливую мачеху. Главное меня поразило совершенно изменившееся выражение лица. Было в ней что-то приниженное, жалкое. В жизни мне не раз приходилось наблюдать, как потеря привилегированного положения сопровождается у людей потерей чувства собственного достоинства. Так случилось и с бедной Еленой Георгиевной. Прекращение выплаты пенсии поставило ее в самое тяжелое положение. Она голодала и только последние два-три месяца немножко подкормилась, работая нянькой у двух ребят.
Елена Георгиевна прожила с нами три года. Уже с первых дней совместной жизни мы обнаружили ее новые качества. Нужно сказать, что в это время мы, благодаря добавочной ночной работе Николая Арнольдовича в игорном доме на Владимирской, жили в хорошем достатке. Мне в это время приходилось застревать на службе до позднего вечера, поэтому дома обедали без меня. Мои хозяйственные функции постепенно отпадали. Мне всегда нравилась широта нашей няни. Обед она, например, готовила так, что все были сыты – если случится гость к обеду, и его всегда можно было накормить. Сытехонька была и Елена Георгиевна. Через два-три месяца она вернулась в свои прежние обширные телеса. С момента своего приезда мачеха заявила о своем желании помогать няне по хозяйству. Из своего сильно обедневшего багажа она, в первую очередь, вынула передник с большими, глубокими карманами, и с первого же дня, неся, например, блюдо с жарким из столовой в кухню, умудрялась положить котлету или картофелину в карман. Скоро карманы отпали, и она стала тихонько уносить пакетик домашних вкусных изделий своей приятельнице. Затем стал пустеть ящик под зеркальным шкафом, где у меня были сложены вещи, не нужные для данного момента. Особенную пустоту ящика я ощутила мосле месячной поездки в Железноводск. Вещичками она, очевидно, торговала на рынке. Никогда в жизни я не упрекнула ее в некрасивых поступках, но сделала все, чтобы расстаться с ней. Я устроила ее в очень хорошее общежитие для престарелых на Сергиевской ул., почти напротив нашего дома. Тут она прожила два-три года в прекрасных условиях, деля комнату с милой, интеллигентной старушкой. По воскресеньям она приходила к нам обедать. С этих пор и до конца ее жизни я заботилась о ней и выплачивала ей ежемесячную пенсию, хотя порой мне было это очень трудно.
Затем ее перевели в Петергофский дом инвалидов. Оттуда она приезжала ко мне гостить, каждый раз увозя с собой какую-нибудь незначительную мою вещь. В конце концов, мне это надоело, я стала защищаться, и уходя запирать в ее присутствии шкафы на замок, говоря: «Приходится так делать, в городе участились случаи воровства». – «И хорошо делаешь», – покорно отвечала она. Очевидно, она была больна клептоманией.
Поседние годы жизни она провела в очень тяжелых условиях. Ее, вместе с частью других старух, перебросили на север и поместили в бывшем мужском монастыре, очень сыром и мрачном. Там она умерла 78 лет от роду после очень тяжелых страданий от рака желудка. Об ее смерти меня известили телеграммой, а через неделю я получила ее посмертное, очень трогательное письмо. В нем она горячо благодарила меня за постоянную заботу и помощь. Заканчивала она уверением, что любила меня больше всех на свете. Как это ни странно, я, всегда глубоко реагирующая на смерть близких, к ее кончине осталась равнодушной.
В середине 1924 года появились первые тучи над комиссией ликбеза и, постепенно сгущаясь, привели к полной смене всех ее работников. Но и сама организация работы сменила свои формы, распределившись по районам. Получилось, что мне первой пришлось покинуть порученное мне дело, которое, по общеизвестной оценке, так удачно выполнялось нашими общими усилиями. Представители беспартийной интеллигенции, ставшие во главе многих организаций в 1919 году, в 1924 году начали заменяться новыми работниками, только что вступившими в партию.